Был такой миг, когда казалось – он вот-вот погибнет. Сразу же после того, как вынесли тело Ингебьерг, Улав увидел женщин, спускавшихся с чердака. Плача в голос и причитая, как водится у служанок, они остановились, чтобы показать ему окровавленное платье, которое несли в руках. Одна из них сгребла с пола в меховое одеяло цветы таволги – они тоже были залиты кровью. Сверху же лежали длинные полотняные лоскутья, которые Арнвид нарезал из рубах – своей и Улава, а потом перевязал ими руку Стейнфинна; лоскутья лоснились и заскорузли от пропитавшей их крови. И вот, против воли Улава, все слилось в его душе в одно видение, все то, что случилось со вчерашней ночи, когда они стояли там, на земляном валу, и глядели на горящую усадьбу. И он был не в силах более выносить этот ужас: бедствие, постигшее приемных родителей, и свою вину пред ними… Это было, как если бы он обесчестил родную сестру!

Мир юноши разбился вдребезги. Ему невмоготу было выносить ужас этой картины, а она всплывала пред ним все снова и снова. Когда же дети Стейнфинна льнули к нему, ибо теперь всем остальным в усадьбе было не до них, он видел для себя словно спасение в том, что опекал их как старший брат.

Тура все плакала и говорила без умолку. Она всегда была самой разумной и рассудительной изо всех детей. Она сказала Улаву: судьба жестоко обошлась с ее родителями, которые не успели насладиться счастьем после стольких лет незаслуженной скорби и позора. Улав же ответил, что было бы много хуже, ежели бы Ингебьерг умерла прежде, чем Стейнфинн отомстил Маттиасу. Тура хорошо понимала: искупление бесчестья могло быть куплено только дорогой ценой. Она печалилась также о спасении души матушки и о благополучии сестры и братьев, ежели опекуном их станет Колбейн. Тура считала своего дядюшку не шибко разумным.

Улав же сказал: уж Стейнфинну Колбейн по крайней мере выказал величайшую родственную преданность, Маттиас не был убит безвинно, а пожар приключился по несчастной случайности. Что до Ингебьерг, то она, всякий скажет, жила последние годы богобоязненно, как подобает христианке. И тело ее достойно предали земле. Правда, никто не упомянул при детях, какие толки ходили в приходе: дескать, будь епископ Турфинн в родных краях, еще неизвестно, сошла бы хозяйка Фреттастейна со столь великими почестями в могилу. Во всяком случае, не прежде, чем дознались бы, принимала ли покойная Ингебьерг участие в советах, где замышлялось убийство Маттиаса, или нет.

Улава же утешал по большей части Арнвид, сын Финна. Они делили постель, и, когда Арнвид не бодрствовал подле своего раненого родича, они с Улавом беседовали до поздней ночи.

Улава очень поддерживало – как, впрочем, и всех в усадьбе – то, что Стейнфинн сносил свою беду так достойно и мужественно. Он потерял много крови, и все же рана его была не столь опасна, чтобы стать смертельной для сильного и рослого мужчины. Однако же Стейнфинн говорил: он скоро умрет, и его, видно, подтачивала жажда кончины. И Улаву казалось – это, верно, было бы достойным завершением всего случившегося во Фреттастейне. Было бы куда более странным, если бы Стейнфинн и Ингебьерг ныне снова начали вести свою прежнюю беззаботную, шумную и безалаберную жизнь, как в прежние времена, и тем паче после всего пережитого. О новом же бесчестье, которое навлекла на них дочь, им так и не довелось узнать. А он, Улав, избежал ответа за это злодеяние…

Так что его мучил более всего лишь страх за Ингунн – он не покидал его ни на минуту: ее горе было тихим и немым. Он говорил с Турой, а Ингунн сидела рядом, безмолвная, точно камень. Порой глаза ее наполнялись слезами, губы слабо и горько дрожали, потом ее начинали душить слезы, но даже и тогда она не издавала ни звука. Казалось, ею овладевало отчаяние, и она представлялась ему столь отчужденной и одинокой, что он не в силах был на нее смотреть. Отчего она не могла горевать и утешаться вместе с ними… Отчего молчала… Временами он чувствовал: она на него смотрит; но когда он поворачивал к ней голову, то лишь мельком ловил ее взгляд, такой скорбный и беспомощный, – и она тут же отворачивалась от него. В ушах Улава все звучал и звучал один из этих новых плясовых напевов, который он слышал зимой в долине возле церкви; он не желал думать о нем, но… «неужто горюешь о чести своей?..» Часто он готов был разгневаться на нее: ведь это она мешала ему разделаться с беспросветными ночными страхами, мертвой хваткой вцепившимися ему в горло в миг первого порыва раскаяния в грехопадении.

Но теперь он сдерживал самого себя, изо всех сил стараясь быть ей словно бы добрым братом. С того первого утра он избегал оставаться с нею наедине. Когда ему удалось склонить Туру уговорить Ингунн ночевать вместе с ней в летнем доме, он почувствовал себя увереннее, и совесть его стала спокойней. Он считал, что под опекой Туры Ингунн надежно защищена и от него самого.

6

Однажды вечером Улав спускался верхом по лесистому склону; он ездил на сетер – высокогорное пастбище с хижиной – с поручением к Гриму. Вечернее солнце уже садилось за верхушками елей, когда он подъехал туда, где тропинка шла вдоль лесного озерца, к северу от усадьбы. Высокий лес стоял сплошняком вокруг бурой воды, так что здесь рано темнело. И тут Улав увидел: среди вереска у самой тропки сидит Ингунн. Поравнявшись с ней, он придержал коня.

– Ты что это здесь сидишь? – удивился он. – Сказывают, в здешних местах неспокойно после захода солнца.

Была она на себя не похожа, до того страшна! Она ела чернику, отчего губы и пальцы у нее стали совсем синие. Лицо Ингунн опухло от слез, которые она размазала по всему лицу пальцами, вымазанными в чернике.

– Неужто Стейнфинну хуже? – спросил Улав.

Наклонившись вперед, она еще горше заплакала.

– Неужто помер? – так же озабоченно спросил Улав.

Ингунн, всхлипывая, выдавила из себя, что батюшке нынче лучше.

Улав снова придержал буланого Эльгена, который рвался вперед. Юноша уже перестал дивиться ее вечной слезливости, хоть это и раздражало его. Брала бы уж пример с Туры. Та теперь совладала со своим горем и скупилась на слезы, – вскоре сестрам, быть может, придется поплакать сильнее прежнего.

– Ну, так что случилось? – уже нетерпеливо спросил он. – Чего ты хочешь от меня?

Ингунн подняла свое перемазанное черникой, заплаканное лицо и взглянула на него. Улав, видно, не собирался спешиваться, и она, закрыв глаза руками, опять залилась слезами.

– Что с тобой? – снова спросил он, но она не ответила. Тогда он слез с коня и подошел к ней. – Ну что?! – испуганно сказал Улав, отнимая ее руки от лица. Долго не мог он добиться никакого ответа. И все спрашивал и спрашивал: – Да что ты, в самом деле? Почему так плачешь?

– Как же мне не плакать! – всхлипывала она, наклоняясь вперед. – Коли ты не хочешь больше ни словечком со мной перемолвиться…

– Да что ты еще выдумала? – дивясь, спросил он.

– Я ничего худого не сделала, а только то, чего ты сам пожелал, – сетовала она. – Просила тебя уйти, а ты не захотел меня отпустить. А после не удостоил меня ни единым словечком… Скоро я, верно, останусь круглой сироткой, ты же тверд, как камень и железо; поворачиваешься спиной и не желаешь даже взглянуть на меня, хоть мы выросли вместе, как брат и сестра. А все потому, что из любви к тебе я один разок позабыла и приличие, и девичий стыд…

– Глупее мне ничего слышать не доводилось! Рехнулась ты, что ли?..

– Да, раз ты отталкиваешь меня! Но ты не знаешь, не знаешь! – кричала она вне себя. – Откуда ты знаешь, Улав: может, я ношу под сердцем твоего ребенка!

– Тс-с-с! Не кричи так! – пытался он утихомирить ее. – И ты этого тоже знать еще не можешь! – сурово сказал он. – Не понимаю, о чем ты толкуешь? Неужто я не разговаривал с тобой? Сдается мне, все эти недели я только и знал, что говорил с тобой. А в ответ и трех слов не услышал, ты только ревела без удержу.

– Ты оттого говорил со мной, что тебе деваться было некуда, – задыхаясь и всхлипывая, произнесла она, – когда в горнице была Тура и другие люди. А от меня ты бежишь, словно я прокаженная. Ни разу не подошел, чтобы мы могли потолковать с глазу на глаз. Мне только и остается плакать, я… когда вспоминаю нынешнее лето – ведь ты каждый вечер бывал у меня…